Однажды я случайно попала на презентацию книги одесского писателя Олексы Резникива «Донька Одеси». Книга была написана о Нине Строкатой, известной украинской правозащитнице и диссидентке, отсидевшей от звонка до звонка свой срок в советском Гулаге. Основательнице украинской Хельсинкской группы, жене выдающегося правозащитника Святослава Каранского. В общей сложности муж и жена провели в лагерях 38 лет и были высланы советской властью после отсидки на Запад, как весьма опасный и неблагонадежный элемент. Я была поражена. Когда-то я работала под началом Нины Строкатой, но думала, что после ее отъезда в США, ее имя было предано забвению. И вдруг я вижу книгу, посвященную этой неординарной женщине. Я пробилась к Резникиву сквозь толпу желающих взять автограф, крича - Дайте мне экземпляр, это же про Нину Антоновну! Резникив обрадовался, узнав, что есть еще человек, общавшийся когда-то с Ниной Антоновной, и попросил меня записать, что я помню из того времени. Так родились эти заметки, в которых я старалась ничего не прибавить, ни отнять, ни приукрасить. Только то, что помнила и то, что думала.
Мои будущие родители и поженились и вступили в комсомол почти одновременно. Отец только что закончил экстерном за два года курс консерватории, и они отправились по комсомольским путевкам на Донбасс поднимать культуру. Они пережили голодомор 33-го, репрессии 37-го, войну 41-45-го годов, разруху 45-го, тесную, кишащую тараканами, коммуналку с 45 по 73-ий годы, застой 70-ых и растерянность начала 90-ых. Но, не однажды теряя на этом пути нажитое имущество, накопленные тяжким трудом сбережения и прочие материальные ценности, ухитрились сохранить в душе чисто комсомольскую, ничем не замутненную веру в светлое коммунистическое будущее и непогрешимость Великой Партии.
Поэтому я, склонная к сомнениям во всем, о чем бы ни размышляла, никогда с ними этими сомнениями не делилась. То ли боялась встретить отпор, то ли жалела их, инстинктивно не желая смущать. Но в 11 классе ввели новый предмет «Обществоведение», который преподавал у нас отставной морской политрук. В синей морской форме с золотым шитьем и неестественно прямой спиной, он произвел впечатление на всех девушек класса, и я не была исключением, втайне мечтая поговорить о вопросах, не дававших мне покоя, а именно: почему до сих пор все формации плавно сменяли одна другую, и только социалистическая должна сменить капиталистическую скачком, через революцию? Богатые добровольно не хотят отдавать власть? Так ведь никто никогда добровольно власть отдавать не хотел! Почему из СССР закрыт выезд заграницу, если там так ужасно, какой самоубийца там добровольно останется? Пусть лучше поедут и убедятся. Почему страна так озабочена выпуском продукции группы «А», ведь, в конечном счете, цель социализма забота о человеке, так где же товары группы «Б», которые этот человек должен на себя натянуть? И многое другое.
Перед выпускными преподаватель поручил мне выступить на семинаре с докладом по работе Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства». Я написала работу и включила в нее эти раздумья. Кроме того, написала, что, на мой взгляд, Энгельс – талантливый писатель, читать его одно удовольствие, в то время как работы Ленина и Маркса являются чисто научными, труды Энгельса читаются как превосходная литература. Боже мой, что было! Закончить мне не дали. Преподаватель прервал меня громким замечанием, что судить о классике марксизма с литературной точки зрения с моей стороны наглость. Что касается всех остальных рассуждений, то, отозвав меня в сторону, он на меня накричал, так и не объяснив, что же наглого или недостойного было в моих раздумьях. За семинар я получила тройку, соответственно, оценку в аттестате четверку, что лишило меня серебряной медали.
Забегая вперед, скажу, что после, на филфаке я также получила четверку на экзамене по истории КПСС за такую фразу: «СССР и США ведут на Ближнем востоке борьбу за влияние в нефтеносном районе, а у еврейско-арабских холопов чубы трещат». Эта четверка лишила меня диплома с отличием, и я поняла, что жить надо, не делясь ни с кем своими впечатлениями от жизни. Потому что этот дележ этой же самой жизни вредит.
Но это было позже. А тогда после школы я пошла работать в Одесский медицинский институт, чтобы поступить на вечерний факультет филфака. На стационар я уже попробовала, но на вступительных «завалила» первый же экзамен - сочинение. Это
я-то, чьи сочинения всегда зачитывались в классе вслух, публиковавшаяся в газетах с 14 лет. Я понимала, что меня завалили, потому что я еврейка, а потому решила подойти к высшему образованию с другой стороны. И пошла днем работать, а вечером учиться, потому что на вечернем был недобор.
Моя знакомая сказала мне, что в Центральной научно-исследовательской лаборатории (ЦНИЛ) Медина есть место препаратора отдела микробиологии, а я как раз закончила читать книгу Поля де Крюи «Охотники за микробами» и работа охотника за чумными бациллами показалась мне необыкновенно романтичной.
Знакомая представила меня заведующему лабораторией, профессору Льву Марковичу Шведову. Веселый добродушный толстяк посмотрел на меня с сомнением. Но обещал «постараться». Почему «постараться», я поняла позже, когда жизнь меня неоднократно сводила с одесским медином. Наверное, это был самый антисемитский и высоколобый вуз в Одессе.
Но Шведов пользовался авторитетом и сумел отстоять меня в отделе кадров.
Правда, чумных бацилл мне не досталось. Моим уделом оказался вирусный грипп у подопытных мышей, их же гипервитаминоз (эту научную работу Строкатая считала лучшей в своей жизни) и лекарственный цирроз печени. В мои обязанности входило ухаживать за мышами и крысами, кормить их, чистить клетки и каждый день делать несколько сот инъекций витаминных препаратов. К концу первой недели у меня появилась мозоль на среднем пальце от шприца, да так и не прошла пока я не уволилась. Кроме того, в мои обязанности входило убирать лабораторию, мыть и стерилизовать чашки Петри, в которых мы выращивали мохнатые колонии патогенных микробов, умерщвлять подопытных мышей и разделывать их трупики для исследования на микротоме. За все это я получала 55 рублей в месяц. Я впервые поступила к кому-то в подчинение, а потому еще не понимала, как мне все-таки крупно повезло. А повезло мне в том, что моим начальником оказалась Нина Антоновна Строкатая.
Я еще тогда не знала, что это первый и последний раз в моей жизни, когда я подчиняюсь другому человеку без внутреннего раздражения и протеста. Протест и раздражение мне и в голову не приходили. Потому что Нина Антоновна была прекрасным специалистом, знающим микробиологом, и при этом вела себя абсолютно демократично. И она, и Шведов могли бы послужить примером умных тактичных руководителей, подчиняться которым было не стыдно. Впоследствии я встречала и в том же Медине и в редакциях разных газет, руководителей, чей интеллект или знания и способности явно «не тянули» на их должность. Стоять по должности ниже таких руководителей – мука для человека с самолюбием. Подчиняться Строкатой было легко.
Нас в лаборатории было трое – младший научный сотрудник Нина Антоновна Строкатая, лаборант Валентина Николаевна Павлочева, тоже прекрасный человек и специалист, и я – препаратор. Маленький женский, весьма сплоченный коллектив. Обедали мы все разом за одним столом. При этом вся лабораторная техника шла в ход. В больших колбах на плите кипятился чай. На трясущемся аппарате для гемолиза крови, (я забыла, как он назывался), взбивалось то, что требовало взбивания в миксере. Горячие бутерброды разогревались в сухожарочном шкафу, где стерилизовались чашки Петри. Тут же на столе, ползали в клетке, не подозревавшие своей участи белые хвостатые представители «чистой генной линии». Аппетит они абсолютно не портили, они тоже были частью нашего коллектива.
И вот, однажды, за обедом, я проговорилась! Речь зашла о России, и у меня вырвалось: «Да они нас за людей не считают. Мы для них окраинная провинция, тупая Хохляндия». Тут я осеклась и посмотрела на Нину Антоновну, а ну как всыплет мне по первое число за неправильное понимание национального вопроса. Но вдруг я увидела в ее глазах зажегшийся огонек интереса и сопереживания, и удивилась. Разговор пошел в русле взаимопонимания. Через несколько дней, Строкатая принесла из дому бутерброды, завернутые в небольшую газету на дешевой бумаге. Она и раньше приносила продукты из дома, завернутые в эту газету, но всегда кидала ее в топку, где кончали свой путь трупики крыс и мышей. А тут, видно, не посчитала нужным и оставила ее на столе. Пока в баке кипятилась лабораторная посуда, мне делать было нечего, и я принялась читать эту газету. Она меня поразила. Это была небольшая, формата А3, газета на украинском языке, выходившая в Соединенных Штатах. Во-первых, поразил меня язык, архаичный, с употреблением некоторых слов, уже не имевших распространения в языке современных украинцев. Я поняла, что это язык бывших эмигрантов, в который не попали новые слова. Во-вторых, она меня удивила употреблением слов пан и пани, которые я читала разве что у Старицкого. В-третьих, каким-то домашним духом. Я привыкла к официозности советских газет, а тут вдруг пан Даныло прямо в газете поздравляет с рождением ребенка свою бывшую одноклассницу пани Одарку Пидвойську. Но главное, что я вычитала из этой маленькой газетки – это какой-то необычный дух вольности. В ней совершенно свободно рассказывалось и упоминалось о таких вещах, которые в советских газетах показались бы совершенной ересью редактора, выпустившего газету в сумасшедшем доме.
Я уже с нетерпением ждала, когда Строкатая принесет эти газеты, и с огромным интересом в них вчитывалась. Не могу сказать, что она это поощряла, но и не запрещала. Я поняла, что Нина Антоновна, имеет какую-то связь с украинскими националистами. Никак к ним не относясь, я все-таки, будучи человеком от природы протестным, не терпящим никакого насилия и унижения ни по какому признаку, украинским националистам сочувствовала, как всякому другому проявлению протеста. И ни в коем случае не присоединяла к их названию слово «буржуазные», потому что понимала, что буржуазией там и не пахло.
Теперь уже Нина Антоновна разговаривала с Валентиной Николаевной совершенно свободно, не опасаясь меня. Однажды я услышала такой разговор: «Они хотели заставить меня отречься от моего мужа. А я ответила – он мой муж, и каких бы взглядов он ни придерживался, я пойду за ним». Я до сих пор не понимаю, как это могло быть. Заседание Ученого совета, на котором Строкатую уговаривали подать на развод со своим мужем, политическим заключенным, состоялось в 1970 году, а я работала в лаборатории в 1965-67. Но эти слова я помню абсолютно точно. Видимо, это был год, когда Святославу Караванскому добавили срок, и мединовское руководство впервые попробовало уговорить Строкатую подать на развод. После сдачи мною второй сессии в ОГУ на все пятерки, меня вызвали в деканат и предложили перейти на стационар. Я, конечно, обсудила это в лаборатории, где мы трое ничего не скрывали друг от друга. И добавила, что теперь мне придется вступить в комсомол. До сих пор я в ВЛКСМ не вступала не из политических соображений, а просто потому, что по роду работы мои родители много разъезжали, я с ними, меняла школы и просто не попала ни разу ни в одну, где как раз происходил массовый прием в комсомол.
Нина Антоновна покачала головой. «Викочка, - сказала она, это, конечно, твое дело, тем более, если от этого зависит перевод на стационар. Но я тебе вступать в комсомол не советую. Ты по духу вольнодумка, и рано или поздно комсомол или партия станут удавкой на твоей шее. Тебя постоянно будут держать в узде под страхом исключения, а это конец всякой карьере. Пока ты свободна, не лезь в петлю добровольно».
Надо сказать, что на вечернем я проучилась два года, а потом все-таки перевелась на стационар и в комсомол вступила. Но не потому что, иначе меня на стационар не переводили, это было ненавязчивым условием, как бы постольку, поскольку. Но в ВЛКСМ меня понесло потому, что учебы мне было как-то мало. Строкатая правильно угадала во мне лидерские замашки. Мне хотелось руководить, куда-то направлять коллектив, что я и делала, будучи все оставшиеся учебные годы бессменным комсоргом курса.
В чем мы со Строкатой абсолютно не сходились, так это в вопросе приготовления чая. У каждой из нас была собственная чайная колба. Я свою доводила до кипения, а Нина Антоновна нет. Так же поступала Павлочева. Я сказала однажды: «Нина Антоновна, вы нагреваете воду до 80 градусов, и все микробы просыпаются от спячки, активизируются. Но вы их не убиваете дальнейшим кипячением. Вы заболеете. Я не понимаю, как вы, микробиолог, можете поступать так легкомысленно».
Строкатая засмеялась: «Викочка, в твоем прелестном ротике микробов в сто раз больше, чем в этой колбе, нагретой до 80 градусов. Уж поверь мне, как микробиологу. Да и температура во рту человека как раз термостатная – 37 градусов. Так что не кипяти, и не боись».
Но мы продолжали каждая свое. Я кипятила колбу, а Строкатая и Павлочева начинали пить свой чай намного раньше, поглядывая на меня с чувством веселого превосходства и обещая, что к тому времени, когда моя колба закипит, они уже покончат со всем печеньем.
Наверное, они были правы, потому что история доказала, никто из нас не заболел, ни от недокипяченой воды, ни заразившись от больных мышей. Может просто микробы боятся микробиологов?
Второй веселый случай из лабораторной жизни вспоминается такой: Строкатая в июле должна была пойти в отпуск. Я ждала этого с нетерпением. Лаборатория находилась в Мукачевском переулке, и до моря было 300 метров. Я уже облизывалась в предвкушении того, как с утра поделав свои дела (в отсутствие Строкатой опытная часть должна была сократиться) я сбегу по склону вниз, выкупаюсь, позагораю и к концу рабочего дня вернусь приготовить лабораторию к следующему рабочему дню. Но тут я увидела, что она сидит, склонившись над тетрадкой, и что-то пишет. Закончив, она подозвала меня и сказала: «Викочка, у тебя какой-то слишком веселый блеск в глазах. Вот, я тебе тут написала все задания на месяц, пока меня не будет. Читай».
Я принялась читать, и с каждым новым заданием у меня вытягивалось лицо. В конце концов, я закричала: «Нина Антоновна, да мне тут на два отпуска! Я ж до вашего возвращения не успею!» Строкатая залилась смехом. «Ну, ладно, сколько успеешь, столько и будет. Только на море, чур, по выходным».
Зато, когда меня понес по жизни мой первый роман, Строкатая, снова уловив блеск в моих глазах, сказала Павлочевой: «Так не пойдет. Она крутится целый день, как белка в колесе, уходит уставшая, кудри к концу дня раскручиваются. Волосы мышами пахнут. Это никуда не годится. Ей надо устроить месяц за свой счет». Строкатая обзвонила своих знакомых и нашла девушку Инну, которая согласилась поработать месяц в лаборатории вместо меня. Я была ей благодарна, но тогда еще не понимала, что это очень редкий случай для руководителя, думать не только о показателях, каковыми для нас являлись научные статьи, но и влюбленностях подчиненных девочек, занимающих в лаборатории последнее место. Впоследствии, когда я сама стала руководителем телестудии, я многое в стиле работы переняла от Строкатой, и мне кажется, что мой коллектив меня уважал и любил.
Итак, после случая, когда я проговорилась о своем неприятии Модели Старшего Брата и лозунга: «Под руководством великого русского народа...», (вызывавшего у меня тут же резкую ответную реакцию: «А что, другие народы невеликие? А чего это я должна под руководством... и т. д.») наш женский коллектив стал свободно отводить душу в разговорах за обедом, в которых обсуждались крамольные, на тот день, произведения Евтушенко, Солженицына, Анатолия Кузнецова, обстановка в стране, вопросы национального самосознания евреев и украинцев. Плотно закрыв дверь, мы тихо радовались победе израильских войск в Шестидневной войне. Павлочева кипятилась: «Когда я была ребенком, мы еврейским детям кричали: убирайтесь в свой Иерусалим. И в Библии так написано. А теперь выходит, эта территория нееврейская?»
Кроме вышеупомянутых американско-украинских газет мне Строкатая никаких запрещенных книг не приносила. Я тогда об этом не задумывалась, но мне кажется, что и другим сотрудникам тоже. Возможно, она знала, что за агитацию на рабочем месте, наказание будет еще строже, чем за обмен литературой с друзьями. Вероятно, она тогда уже понимала, что лагеря ей, в конечном счете, не избежать. Но в разговорах мы все трое отводили душу.
Я тогда думала, что Нина Антоновна бунтарь-одиночка. Они ни разу не проговорилась, что имеет связи с другими украинскими правозащитниками, кроме Михайлины Коцюбинской, которую она характеризовала просто как свою знакомую. Тем более с московскими. Я знала, что они существуют, и преклонялась перед ними не столько потому, что они позволяли себе так «поступать», сколько потому, что позволяли себе так «думать». Для меня они были библейскими персонажами, до которых мне было далеко как до неба. Впоследствии, когда я узнала, что Нина Антоновна имела с ними очень тесные связи и общую работу, я жутко расстроилась. Будучи в те годы одинокой, и ни с кем не связанной по жизни, я мечтала о какой-то необычной деятельности, мне хотелось залезть на пароход, спрятаться в трюме и выйти где-нибудь в Боливии, где я приму участие в национально-освободительной войне, тем более что я знала испанский язык. Но понимала, что это все наивные мечты, которым не суждено сбыться. А в реальности только это – грязная коммуналка, бесплодные поиски смысла жизни, а заодно хоть каких-то неуродующих женское тело тряпок, нищета и безысходность.
В 1972 году я вышла замуж за талантливого художника, у нас сразу же пошли дети, но мы продолжали жить в одной комнате той же коммуны, работы не было у обоих, из еды только макароны по-флотски, невозможность получить мастерскую для индивидуальной работы, поскольку не членам Союза художников ее не полагалось, невозможность вступить в творческий союз, не имея этой мастерской, так как нет выставок, а где наработать на выставки, если нет мастерской и так далее. Саша был украинец, но нищий и без связей, поэтому никуда не мог устроиться, я, еврейка, тем более. Мне предлагали только такие работы, на которые никто не хотел идти, неквалифицированные, с нищенской зарплатой и это после университетского диплома со всеми пятерками.
Муж начал пить, я его не видела целыми днями, сама сидела дома, прикованная к детям. Он приходил поздно ночью со скандалом, с побоями. Кричать нельзя было, вокруг соседи – стыдно. Так и вспоминаются мне 10 лет моей семейной жизни, как сплошное тупое ожидание жутких ночных унижений и побоев.
Поэтому когда я узнала, что реальная настоящая жизнь была так близко, что не каждому выпадает, я расстроилась и даже разозлилась на Строкатую. Конечно, я понимала, что и мне бы не избежать, если не тюрьмы, то хотя бы судилища, втяни она меня в свое дело. Но тогда у меня появился бы смысл жизни. А так, во что переработала советская власть тот человеческий материал, который я ей предоставила своим образованием, бунтарским духом и неуемной жаждой справедливости? Я отсидела те же 10 лет тюрьмы, только бессмысленно, тупо и бездарно.
Думаю, она просто жалела меня, такую еще юную, восторженную и наивную. Не хотела подвергать будущим страданиям. Получилось наоборот. Но это, видно, судьба.
Вот чего я никогда не приму в жизни Нины и Святослава Караванских, так это его сотрудничество с немцами в годы оккупации, с которым она видно была согласна. А может и не очень, мы же не знаем их интимных разговоров. Я могу понять сопротивление, которое оказали украинские националистические организации советской власти, но они делились на те, которые воевали и против советских и против немецких захватчиков, и на те, что в войне с советскими войсками объединялись с немецкими. А это измена любой родине, что СССР, что независимой Украине. Потому что фашисты, это фашисты, и они пришли на Украину не освобождать украинцев от советской власти, а поработить их и превратить в быдло, холопов. Наивно и смешно было думать, что немцы допустили бы украинскую национальную самоидентификацию. Достаточно было примера угона украинцев в Германию, где с ними обращались как со скотом. Я не раз убеждалась, что предательство по отношению к ближнему оборачивается предательством самого себя, предательство соседнего народа, предательством собственного. Я имею в виду то, что украинские националисты бросили на произвол судьбы евреев и цыган, но на чужих костях счастья не построить.
После развода с мужем я снова начала публиковаться в газетах, дети подросли и не требовали от меня непрерывного нахождения дома. Я снова устроилась в Медин редактором маленькой многотиражной газеты, но, исполняя обязанности редактора, я числилась лаборантом кафедры физики, а в качестве редактора подписывал газету один из членов парткома. Другой партсекретарь, рангом повыше, получал мою зарплату, я же «свою» - лаборанта. Лучшего ничего не было, но в киевской прессе охотно печатали мои рецензии на фильмы и театральные спектакли, за исключением тех случаев, когда я выходила за рамки рецензии и вплетала в ткань повествования экономические или политические мотивы, неугодные официальному великодержавному мнению. Например, в 1985 году я написала статью, в которой протестовала против перевода иностранных фильмов на русский язык в Украине, предлагая русские фильмы пускать в прокат на русском языке, а иностранные на украинском, и призывала с целью повышения статуса украинского языка перевести на него полностью высшее образование в Украине. С 1985 по 1990-ый ни одно печатное издание не рисковало напечатать мою статью. Киевский журнал «Новини к1ноекрану», с которым я постоянно сотрудничала, просил меня никому ее не отдавать, но и разрешения на печать от киноруководства получить никак не мог. В конце концов, я ее отдала в одесскую областную газету «Комсомольська 1скра», в которой вела еженедельную рубрику по искусству. Во-первых, это был уже 90-ый год, во-вторых, к комсомольской прессе не так придирались. Но и то, статья была сокращена вдвое, вопросы дубляжа на украинский язык выброшены вообще. Остались общие, сглаженные редактором выхолощенные выражения. Тем не менее, статья произвела впечатление на читателей, потому что это была первая ласточка, в то время еще никто в официальной печати поднять голос в защиту украинского языка не отваживался, понимая, что этот труд будет обречен на «корзину». С 1992 года все изменилось. Я открыла собственную телестудию, я стала писать на правозащитные темы, я открыто воевала с властью, а потом снимала оранжевые митинги в Одессе, которая на тот момент была откровенно «бело-синей». Эти съемки взяты на хранение в Музей Помаранчевой революции в Киеве, как документальное свидетельство того, что в Одессе были и другие люди. И наверное, в том, что я пришла к этому есть и заслуга Нины Строкатой. И эти заметки я хочу посвятить необыкновенной, неординарной женщине, Нине Антоновне Строкатой, с которой свела меня когда-то судьба, и чье влияние на мой юный тогда ум и последующую жизнь было бесспорно ярким и формирующим.
Виктория Колтунова,
член Международного комитета защиты прав человека.